Об удобстве антисоветской риторики и благотворности абсолютного зла.
Михаил Эпштейн посвятил мне эссе «Масштаб и вектор» (см. «НГ-экслибрис» от 27 октября). Речь там идет о моем отношении к СССР, которое представляется автору загадочным: «Как только речь заходит об СССР, поражает странное слепое пятно в этом светлом и блестящем уме». Объясниться следует уже давно: публикация Эпштейна дает для этого идеальный повод, ибо его эссе свободно от перехода на личности, а поскольку и я отношусь к автору с уважением и симпатией, можно поговорить по делу, не отвлекаясь на колкости.
Разбираемое эссе прекрасно наглядностью: риторические приемы, искренние и показные заблуждения, ложные отождествления, к которым вольно или невольно прибегает автор, чрезвычайно типичны. Антисоветское сегодня — вообще тренд, и не только у либеральных интеллектуалов, к которым принадлежит Эпштейн, а и у самых что ни на есть «наших». Не забудем, что именно Владислав Сурков был одним из спонсоров фильма Андрея Смирнова «Жила-была одна баба», а о сценарии его сказал, что там «всё правильно». Антисоветская риторика — чрезвычайно удобный аргумент для оправдания всего, что происходит сейчас; удобнее, пожалуй, только антифашизм. «Если не мы — то скинхеды (ГУЛАГ)». И в самом деле, о каком еще путинском тоталитаризме мы тут смеем говорить? Вы что, тоталитаризма не видели?! Попробовали бы вы писать подобное при советской власти… И далее — с нескрываемым сожалением и даже аппетитом — перечисляется всё, что с нами делали бы тогда.
Упоминаю об этом странном сходстве либералов с нашизоидами никак не для того, чтобы скомпрометировать Эпштейна, — но риторическое сходство показательно: Советский Союз не нравится сегодня никому. Причины у всех свои — но главная, бессознательная, заключается в том, что человек не любит напоминания о своем былом масштабе и о нынешней очевидной деградации. Эту деградацию он всячески старается объяснить себе тем, что масштаб, оказывается, накрепко увязан с насилием, тотальностью и несвободой. Уловка наивная, но, как видим, действенная.
Прежде всего — да, собственно, этим можно бы и ограничиться, — предложим два терминологических уточнения. Во-первых, никакого «Советского Союза» как монолитного понятия не существует. СССР сталинских, хрущевских, брежневских времен — разные государства.
Признаваясь в любви к Франции, мы не имеем в виду постыдный вишистский или кровавый робеспьеровский периоды; не следует на признание в любви или интересе к Франции кричать: «Вы реабилитируете гильотину!» или: «Вы — петеновский коллаборационист!» Во-вторых, говоря «в СССР была первоклассная тирания», я никоим образом не признаюсь в симпатии к этой тирании. Я говорю о ней в гегелевском смысле — прекрасным признается тот предмет, который наиболее полно воплощает свою идею. Тирания в СССР была в некотором смысле образцовой — но если это и похвала, то чисто феноменологическая.
Исходя из этих двух нехитрых уточнений мы вправе снять большую часть претензий Михаила Эпштейна. Например, он пишет: «Мы жили в колбе, из которой выпаривали всё человеческое, оставляя в сухом остатке порох для завоевания мира. Да, при нехватке колбасы были в избытке Идеалы. Но какие? Минимизировать человека до придатка партийно-чекистских органов. Единица — ноль, единица — вздор. Нравственно то, что служит делу партии. Всеобщее доносительство. Враги народа. Большой террор. Процессы, процессы… Классовая борьба. Уничтожение целых сословий и этносов. Раскулачивание. Разорение деревни. Голод. Интеллигенция — говно нации. Союз воинствующих безбожников. Партия — ум, честь и совесть эпохи. Полпотия в грандиозном масштабе. Десятки миллионов ограбленных, замученных, расстрелянных».
Пардон, какие «мы» жили в колбе, из которой выпаривали всё человеческое? Эпштейн родился в пятидесятом и прожил в СССР до сорока лет, тем самым опровергая тезис о том, что ничего человеческого там не было вовсе. Какие Идеалы были в избытке в 60-е, а тем более в 70-е? Кто в шестидесятые годы минимизировал человека до придатка партийно-чекистских органов? Классовая борьба имела место в 20-е и 30-е, уничтожение сословий и этносов — вплоть до начала 50-х, раскулачивание — в первой половине 30-х, воинствующее безбожие — до 1943 года и при Хрущеве, «Интеллигенция — говно нации» сказано 15 сентября 1919 года (хотя регулярно повторяется на разных уровнях и сегодня); враги народа и Большой террор — вторая половина 30-х и конец 40-х; полпотия тут вообще ни при чем, это уж эмоциональный перехлест, поскольку Пол Пот — троцкист, уничтоживший четверть населения Камбоджи, и СССР за его грехи никак отвечать не может. Риторика вообще удобная вещь: «Как может цивилизованный человек признаваться в симпатиях к США?
Работорговля, казнь Джона Брауна, суды Линча, кошмары Гражданской войны, сотни повешенных, расстрелянных без суда, казнь Джо Хилла, Сакко и Ванцетти, супругов Розенберг, электрический стул, газовая камера, маккартизм, бомбардировки Сербии, тысячи жертв иракской авантюры, Великая депрессия, Бонни и Клайд, ужасы дикого капитализма, инфляция, безработица, Уотергейт, убийство Мартина Лютера Кинга, Джона и Роберта Кеннеди, странная гибель Мэрилин Монро», — советская пропаганда все это умела, и уроки ее, как видим, отлично усвоены.
Я позволил себе утверждать: «Самое отвратительное, что было в СССР, оказалось чрезвычайно живуче». «Но самыми отвратительными в СССР были Архипелаг ГУЛАГ и железный занавес, — возражает Эпштейн. — Неволя в квадрате: тюрьмы по всей стране и вся страна, как тюрьма. В нынешней России ГУЛАГа и занавеса больше нет». Осмелюсь утверждать, что и здесь перед нами подтасовка: ГУЛАГ, сколь бы он ни был ужасен и масштабен, — лишь следствие беззакония и бесправия в самом буквальном смысле; закона и права в сегодняшней России нет по-прежнему, и если что-то удерживает нынешнюю власть от нового ГУЛАГа, то исключительно прагматический расчет. Им это сейчас не выгодно. Обвинительный уклон правосудия, телефонное право, зависимость судей, бюрократизация судопроизводства, смерти в тюрьмах, пытки на зонах — всё это никуда не делось, никакой гуманизации суда и пенитенциарной системы, сравнимой хотя бы с хрущевскими реформами, постсоветская Россия так и не осуществила. Что до железного занавеса — право покинуть свою страну есть, конечно, великое благо, но на качество самой страны оно не влияет никак. Пресловутая «открытость» — контакты с миром, возможность ездить, а при желании хоть бы и эмигрировать — наличествовала уже в 70-х, а с 1987-го по 1991-й всё это стало бытом. И я не вполне готов признать, что право менеджеров среднего звена регулярно отдыхать в Турции или в Эмиратах вполне искупает обвальную деградацию социума, промышленности и образования. То же, что в СССР действительно заслуживало восхищения, — подавление пещерного национализма и мракобесия, торжество той самой просветительской идеи, столь любезной М. Эпштейну, да и мне, — далеко не всегда обусловлено тоталитаризмом, хотя в 90-е и до этого договаривались. Тоталитаризм как раз куда быстрее вырастает из невежества и суеверия — как оно и случилось почти на всем пространстве бывшего СССР, и прежде всего — в Средней Азии.
Если подходить к теме шире — нужно долго и строго разбираться в соотношении русского и советского внутри проекта «Советский Союз». Бесправие отдельной личности, циклический характер истории (признаваемый и Эпштейном), отсутствие обратной связи между государством и народом, минимизация политической жизни, катастрофический разрыв между провинцией и столицей, уровнем жизни элиты и массы — всё это устойчивые черты российской государственности: Советский Союз не столько усвоил ее черты, сколько пал их жертвой.
Начиная с середины 30-х, со сталинского «русского реванша», как любят называть Большой террор публицисты-почвенники, СССР куда как далеко отходит от ленинских представлений, которые тоже регулярно менялись под влиянием конъюнктуры; Россия никогда не была по-настоящему ни свободной, ни законопослушной, ни христианской страной. «Да и в прошлом нет причины нам искать большого ранга» — вот почему спихивать на советскую идеологию все грехи тогдашней и нынешней России смешно и бессмысленно. СССР ни минуты не был тем, чем был задуман, а со второй половины 30-х и вовсе противоположен всем изначальным замыслам большевистской власти. Но сказать об этом сегодня — значит наверняка получить упрек в русофобии, так что гораздо комфортнее ругать СССР. За него, кроме Зюганова, и не вступится никто — да и Зюганов отрабатывает роль спустя рукава.
Но самое интересное у Эпштейна дальше, там, где он полемизирует с моим тезисом «Для России масштаб важнее вектора». Простите за обширную цитату — текст стоит того: «Вообще абсурдна сама формулировка: великое зло лучше, чем маленькое добро; великая несвобода лучше, чем маленькая свобода; самый адский ад лучше, чем не вполне райский рай. Это не просто экстремизм, но еще и морально вывернутый наизнанку. Несвободище лучше свободки. Лучше море зла, чем капля добра.
Провозгласить великое злодейство морально превосходящим скромное добро, косвенно предположить, что Сталин и Гитлер достойнее какого-нибудь нераскрепощенного обывателя, который не перекраивает грядущее земли, а всего лишь возделывает свою грядку, — это экзальтирующий суперменский катастрофизм, причем уже ПОСЛЕ того, как он испытал себя в тоталитарной истории ХХ века и оставил после себя только кровь и пепел».
Это, конечно, не сознательная подмена, а детское непонимание моей мысли — спешу разъяснить ее. Ни о каком «моральном превосходстве» у меня речи нет — я в моральных категориях историю не оцениваю, это ничем не лучше этических претензий к закону всемирного тяготения. Сталин и Гитлер ничем не достойнее обывателя — но зачем же оправдывать обывателя, существо прозаическое и равнодушное, сравнением со Сталиным и Гитлером? Или эти две возможности — всё, что вы можете предложить? Великое зло не «лучше», чем маленькое добро, Боже упаси. Я говорю всего лишь о том, что эпохи великого зла формируют целые поколения борцов с этим злом, и борцов первоклассных, — тогда как эпохи полусвободы тем и плохи, что компрометируют свободу и формируются в результате полупоколения: «Мы — дети полдорог, нам имя — полдорожье», как сформулировал Вознесенский. Речь идет не о моральном аспекте, а всё о той же гегелевской цельности, «чистоте порядка». И уж в этом смысле пусть Эпштейн и его единомышленники спорят не со мной, а с Томасом Манном: «У Гитлера было одно особое качество: он упрощал чувства, вызывая непоколебимое «нет», ясную и смертельную ненависть. Годы борьбы против него были в нравственном отношении благотворной эпохой» («История «Доктора Фаустуса». Роман одного романа»).
Первосортная диктатура потому и плодит великие поколения, что абсолютное зло действительно благотворно в нравственном отношении: оно вызывает желание бороться, желание бескомпромиссное, отважное и страстное. Полусвобода и полуоткрытая граница отвратительны именно тем, что не позволяют нравственно определяться по отношению к ним; полуцензура в СМИ, полузапрет на естественные и очевидные вещи, полуправда и полупропаганда, всеобщее лицемерие и двоемыслие, ничуть не уступающие советским, — всё это растлевает страну, утверждаю я, быстрее, а главное, бесповоротнее полноценной диктатуры, ибо эта самая полноценная диктатура, даже и вырождаясь, воспитала несколько поколений людей, для которых милосердие, свобода, правда не были пустым звуком.
И тут выясняется, пожалуй, главное терминологическое расхождение между мной и Эпштейном: для него в понятие «советское» входит только советская власть. Для него СССР — это съезды и пленумы, ГУЛАГ и воинствующие безбожники, коллективизация и цензура. Для меня Советский Союз — вся российская реальность того времени: победа, космос, Стругацкие, Тарковский, Высоцкий, Шукшин, Ромм, Сахаров, шестидесятники, советское инакомыслие, даже и прямая антисоветчина. Всё это порождения и части советского проекта — в той же степени, в какой насквозь русофобское, по-нынешнему говоря, первое философическое письмо Чаадаева есть живая и естественная часть русской культуры. Солженицын, Шаламов, Булгаков, Платонов, Гроссман — отражение советской культуры ровно в той степени, в какой «Доктор Фаустус» — следствие фашистской эпохи в германской истории. Для меня антисоветское — естественная и, может быть, лучшая часть советского, тем более что и всё лучшее в советской культуре существовало на грани дозволенного.
Но всё это было порождением великих тектонических сдвигов, и сам масштаб этих сдвигов — тут меня никто не разубедит — был мощным воспитывающим фактором. Русский ХХ век был веком серьезного отношения к серьезным вещам. Впоследствии, вместе с тоталитаризмом, эта серьезность была ниспровергнута; тоталитаризм сохранился — вместе с хронической русской болезнью, презрением к человеческой личности, — хотя и принял мягкие формы. Серьезность же оказалась утрачена безвозвратно — не без помощи идеологов постмодерна и в том числе М. Эпштейна. Вышло так, что чума оказалась непобежденной, а вакцина уже отброшена. Вместо чумы мы болеем чумкой, несмертельной, может быть, но и неизлечимой. Все средства борьбы с тоталитаризмом благополучно скомпрометированы или уничтожены в 90-е и нулевые, приходится мучительно выдумывать новые, отбиваясь и от противников, и от слишком ретивых сторонников, — а сам тоталитаризм целехонек, и ничто не мешает ему назавтра обернуться полноценным фашизмом: после серых, учит Румата Эсторский, приходят черные.
Вот о чем хочу я напомнить Михаилу Эпштейну, утверждающему далее: «Лучшее, что было в истории тоталитарной державы, — это именно перемена масштаба, переход от первоклассной диктатуры к посредственной. От Сталина к Брежневу. И далее к Путину. Да здравствует посредственность! Если страна обречена на диктатуру, то пусть как можно более посредственную. Если убивает, то пусть не миллионами, а единицами, в надежде, что дальнейший рост посредственности сведет число жертв к нулю. Если вектор власти по-прежнему направлен к злу, то спасение — не в укрупнении, а в предельном измельчении масштаба».
Это глупость. Глупость прежде всего потому, что великой диктатуре противостоит в истории не мелкое зло — это противопоставление ложное и чисто количественное, — а настоящая свобода. И если уж менять великое зло на что-то принципиально иное — то никак не на власть ничтожеств, которая лишь маскирует свою природу и потому становится еще опаснее.
Диктатура конечна — она умирает со смертью тирана, и есть кому прийти ему на смену; есть души, воспитанные противостоянием. Но диктатура ничтожеств, всевластие «даздравствующей» посредственности оборачивается массовым растлением, после которого на месте страны остается зловонное безжизненное болото; и это у нас не просто впереди — это уже вокруг. Я вовсе не призываю Владимира Путина стать полноценным диктатором — да это и не в его силах. Но публицистика и социология — не всегда призыв: иногда это и констатация, и прогноз, и нечего бежать к автору с горстью морально-оценочных ярлыков: к законам природы претензий не предъявляют. Их учитывают, и только.
Диктатура посредственности и ничтожества — ничтожная и посредственная, само собой, — это и есть сегодняшняя российская реальность, но оплачивать таким образом свое право самовыражаться в интернете или свободно полемизировать с М. Эпштейном я как-то не готов. В сущности, именно об этой проблеме — о ничтожестве как о единственной гарантии против злодейства — написана вся леоновская «Пирамида», которую постмодернисты, увы, не читают. В этом пророческом романе речь идет именно о том, что, во избежание вселенской катастрофы, население Земли обязано мельчать — как площадь сечения пирамиды уменьшается ближе к вершине; человечество или уничтожит себя, или деградирует. Это выродившееся человечество — крошечные людишки среди бескрайней пустыни — представляется Дуне Лоскутовой в одном из видений. Да здравствует посредственность, чего там.
Подозреваю, что это не единственная альтернатива — и, более того, что такая альтернатива лукава. Выстраивается она с единственной целью — признать ничтожество, посредственность и обывательство нормальным состоянием мира. Для себя, естественно, М. Эпштейн к этому не готов — но он ведь и живет не в России. Нам же, оставшимся тут, он ненавязчиво внушает: возблагодарите свое нынешнее ничтожество, ибо если бы не оно — вас снова ожидал бы ГУЛАГ. В результате вся история России так и остается чередой ГУЛАГов и ничтожеств — но убедить меня в том, что третьего не дано, не под силу и самому опытному словесному жонглеру.
Советский Союз был обреченной, увы, и кратковременной, увы, попыткой разорвать этот круг и найти это tertium, которое, по мнению М. Эпштейна, non datur. Но отвадить Россию от этих попыток — значило бы в самом деле похоронить ее, ибо только в них, в конце концов, смысл и оправдание бытия. К чистому бытию — к ежедневной имитации деятельности и скромным суши по выходным — я звать никак не могу. Если кому-то это кажется сталинизмом — ради бога. Мне же такой антисталинизм кажется трусливой апологией уютца в болотце. Свобода и гуманизм тут решительно ни при чем.
Источник: http://www.novayagazeta.ru/politics/49265.html
Солидарен с автором. Только в трудные, крайне трудные моменты вырастают таланты и лидеры-вожди. Умные, они и скромные. Когда все хорошо, то в них у общества нет нужды. Именно в этот период выплывают посредственности, а в трудные моменты они за спинами, в тылу. Мне нравится такой стих: Гордым легче, гордые не плачут. Не от ран, не от душевной боли. О любви как нищие не молят, Не грызет из зависти корыста. Это правда. Гордым в жизни легче. Только гордым сделаться не просто.